МЕНЯ ВОСПИТАЛ МАТРИАРХАТ

В январе писателю Мариушу Вильку исполнится 70 лет. Но у Мариуша нет возраста — он бродяга, wilk, то есть, волк. Вся его жизнь — путь к свободе через преодоление обстоятельств и своего эго.

Текст: Ольга Ковлакова, фото: Наталья Аверина, Ольга Ковлакова
Ольга Ковлакова записала разговоры с Мариушем Вильком в деревне Кондобережская, где семья писателя проводит много времени в своем доме, известном по книге «Дом над Онего».
Мариуш Вильк — русский писатель, пишущий по-польски. На русском языке вышло семь его книг, написанных в форме дневника и посвященных теме Севера. Стоял у истоков польского движения «Солидарность», был пресс-секретарём и доверенным лицом Леха Валенсы. Дважды сидел в тюрьме по политическим причинам. Жил в Германии, США, Франции, России. Был военным корреспондентом. Девять лет прожил на Соловках. Сейчас имеет свой дом в деревне Кондобережская. Часть времени писатель проводит в Карелии, часть – в Италии, часть – в Польше. Жена – Наталья Вильк. Дочь – Марта Вильк.  
Мариуш, какую роль в твоей жизни играют женщины?

Я думаю, что меня воспитал матриархат, я с детства был окружён женщинами - двумя бабушками, мамой, сестрой отца, моей крестной Ягой, и дочкой сестры отца Магдой. Мужчины у нас в семье были как призраки. Именно не странники, а призраки, искатели приключений. Отец шатался между любовницами, один дед сбежал за служанкой, а второй ездил по деревням, к деревенским девушкам.

Бабушки были очень важны в моем жизни. Одна читала мне и брату перед ужином. Так я узнал братьев Гримм, Андерсена и другие сказки. Бабушка со стороны отца до войны работала в кабаке во Львове, любила играть в карты, курила, любила выпить для куражу. Остальные женщины не курили, а бабушка и мама курили. Мама отца, если можно так сказать, учила меня жизни.

Я верил в маму, даже не в маму, а в бабье лоно, первородную пещеру – место, в которое я хотел бы вернуться после смерти. Понимаешь? Я вообще считаю, что баба - это больше и лучше, чем женщина. Баба вмещает всё. Начиная с наскальных рисунков, разных баб шаманских, ну, короче говоря, ты понимаешь, что такое баба, да? Баба – это Вене́ра Виллендо́рфская. Баба - та в которую можно влезть. Я - атеист, человек пещерный. Женщины-бабы сопутствовали мне всю жизнь, до сегодняшнего дня. Каждый период в жизни - это какая-то женщина.

Первая моя девушка, с которой я был 8 лет - Бася. Потом, это был краткий период, когда у меня было всё: проститутки, карты. Из этого я вышел с Данкой, которая стала моей первой женой. Раньше она была девушкой моего брата, который покончил жизнь самоубийством.
В каком возрасте ты женился в первый раз?

Это был первый год университета, мне было около 20 лет. Это был тот период, когда я выходил из хулиганской жизни и начинал жизнь оппозиционера. Участвуя в забастовке на судоверфи, я встретил Бернашку. Весь период «Солидарности» мы работали вдвоём, издавали газету. Потом вдвоём год скрывались, жили в подполье, вдвоём попали в тюрьму, но она вышла раньше меня. Чтобы иметь возможность встречаться на свиданиях, мы поженились.

Очень скоро Бернашка уехала в Штаты, я тоже уехал в Штаты, но уже с драматургом Майей. С Майей в Штатах мы поставили пьесу. Это был авангард, панк-рок. Я прожил в Америке полгода, чувствовал себя там хреновенько, мне не нравится эта страна. Я предложил Майе уехать в Берлин. Но, во-первых, у нее была дочка, которая меня абсолютно не принимала. Это была причина многих наших трудностей. А, во-вторых, она только начала преподавать курс в Гарварде. Я поехал в Россию, где тут же познакомился в Москве с Вероникой. С Вероникой мы прожили полтора года в Москве и целый период в Соловках. Тот период закончился, когда я познакомился с Наташей, а сейчас нас объединяет и наша дочь Мартуша, понимаешь? Так что уже всё, всё.

Наша Марта - последняя в этой цепочке, самая главная, может быть.
А твоя мама была баба или женщина?

Мама не была бабой. Сейчас я бы мог сказать, что мама была несчастливой, потерянной девушкой, которая всю жизнь искала настоящую любовь. И не могла найти, потому что она была режиссёром своей жизни. Она была так деспотнична, что никакой мужик не мог ее выдержать. Я бы сам с такой женщиной ни дня не выдержал. Но в детстве мама была для меня учителем (она и была учительницей польского языка и литературы). То, что я стал писателем, возможно, напрямую связано с моей мамой.

В 14 лет я начал хулиганить. Она считала, что я потерянный, и я очень рано ушел из дома. Мы очень долго не встречались, позже мама начала меня уважать. Когда меня преследовали, она и боялась за меня, и гордилась мной. Я сразу после университета уехал в Гданьск. Так что она меня уже только в телевизоре видела. Потом прочитала мою первую книгу. Когда я стал корреспондентом парижской культуры, это тоже было очень важно для неё. И как бы я в её глазах рос. Ей нравилось приходить с подругами на мои встречи с читателями. Но у нас был потерян контакт.

После смерти матери я стал читать её дневник, который она начала вести в 16 лет и вела всю жизнь. Она мне оставила его - 70 тетрадей. Когда я стал чиатать дневник, у меня родилось к ней сочувствие. Я увидел в ней девочку, которая ждет своего принца, который будет ее любить.
Она была одинока?

Одиночество, совершенное одиночество. Хотя в ее жизни было два мужика, с которыми у неё не было никакой эротической связи. Они были как её слуги: один алкоголик с семью классами, а другой глухой. Мама много-много лет писала письма вымышленному мужчине, с которым она бы хотела быть. Потом уже, когда её подруга погибла в авиакатастрофе, она начала писать ей. Я уже говорил, что свою жизнь она постоянно режиссировала.

А ты узнаёшь в себе черты мамы, бабушек?

Ну, в какой-то мере естественно. Все плохие черты, эгоизм – это “вада” по-польски. Я понимаю, что во мне есть эти черты, я их осознаю и воюю с ними. Кто-то верно сказал, что что мы учимся у своих родителей умиранию.

Хорошие черты моего характера я получил от мамы. Она была очень творческая. И то, что она писала, и то, что она режиссировала, - всё обращалось в гротеск. Я сделал писательство своей профессией. От отца я взял только любовь к путешествиям. Он, кстати, до сих пор жив. Больше внимания у меня всё-таки к маме, спасибо дневникам. Они похожи на позднего Беккета, из этого можно книгу сделать. Человек сознательно отворачивается от мира, и мир для него – это только проекция в мозгу.

Мама умирала у монашек в таком специальном центре, где монашки обслуживают стариков. Когда мы пришли к ней, она лежала в позе эмбриона, лицом к стене. Потом она бросила свое тело, как пчела, и ушла.
А какие у тебя, кроме отца, с мужчинами складывались отношения? Дружбы, учительства, вражды, - чего было больше?

У меня было несколько учителей-мастеров. Таким для меня был мой редактор Ежи Гедройц, который в Париже издавал журнал «Культура». Он был из литовской аристократии. После его смерти этот журнал перестал выходить. Это был, наверное, мой первый такой учитель, мастер, который меня сделал писателем. Он - огородник польской литературы. Я был самый молодой из его огорода, последний его корреспондент.

Вторым таким моим учителем, который очень сильно повлиял на мою жизнь и в какой-то мере способствовал моей личности, был монах, отец Герман. Я до встречи с ним все время бежал. Я был журналистом, военным корреспондентом. Война, Берлин, стена, Штаты, наша "Солидарность", тюрьма, подполье. А когда я его встретил, он меня остановил.

А как ты попал на Соловки?

Это была случайность, хотя ничего случайного нет. Было так, что я ехал до Архангельска, и в одной из деревней Вологодской области в бане познакомился с директором какого-то спортивного комплекса в Архангельске. Потом, когда я был на войне в Абхазии и решил, что я хочу уже бросить юг, войну и найти как бы успокоение, я вспомнил о нём. Я хотел приехать к нему на 2-3 дня, думая, что север меня успокоит. А он меня позвал на Соловки на 3 дня.

Когда я сошел с корабля утром, то увидел обалденную осень. Осень на Соловках яркая, как пожар. Непонятно, где явь, а где отражение, все видишь двойным. Я понял сразу, что хочу там остаться, что тут я найду ключ к России. Я хотел написать книгу о России, о распаде Советского Союза. Ездил по стране и соседним территориям: Питер, Таллин, Харьков, Казахстан, Бурятия. Ездил, ездил, ездил. И чем больше я ездил, тем меньше я видел эту Россию. Как её ухватить в одной книге, в одной руке? Много культур, много этого богатства: буддизм, ламаизм...Думая об этом, я попал на Соловки. С одной стороны, меня Соловки очень заворожили. Я попал в православную прелесть, в грех прелести. А с другой стороны, понял, что Соловки как линза, через которую я могу всю Россию почувствовать. И потому я остался.

Мы тогда приехали вместе с Вероникой. Вернулись в Москву на три дня, чтобы взять кота и книги. Через три дня уже вернулись сюда на девять лет.

Я встретил на Соловках отца Германа, который мне открыл простую истину — оставаясь на месте можно уйти дальше, чем когда бежишь по миру.

Ну, короче говоря, я вошёл в литературу, в славянский язык, в исихазм. Читал житие Антония Великого и много всего другого. Соблюдал жесткий пост. Сначала отец Герман подсказывал мне, что читать, потом я уже сам.

Я помню, как-то раз, когда-то мы зимой выходили вместе из храма после ночной службы и шли по льду через мостик между монастырем и Святым озером, отец Герман попросил меня рассказать о «Солидарности». В этот момент я споткнулся, а он поддержал. Говорит: " Ну, видишь, Мар, бывает, что надо упасть, чтобы понять". Великолепно! Я понял, что надо было войти в эту ерунду под названием "Солидарность», чтобы упасть.

На Соловках я через письма познакомился со вторым своим мастером — Ежи Гедройцем. Он предложил мне стать сотрудником “Культуры”. Я тогда уже знал, что буду писать книгу.
Ты поддерживаешь отношения с отцом Германом?

Я тогда уже решил, что мне не нужен никто. Я помню, как в Бурятии поехал на Гусиное озеро. Гусино-Озерск был последней станцией перед границей с Китаем. Там есть буддистский монастырь, который я хотел увидеть. Мы договорились о встрече с ламой в кафе. Лама выглядел как бомж и первым делом спросил, не могу ли я купить ему пиво. Потом мы поехали на Гусиное озеро. Там всегда гуси останавливаются при перелете на север и обратно. И вдруг лама кричит, останавливает машину, кланяется, а потом возвращается в машину и называет меня ламой Севера. Гусей не должно было быть, а я приехал, и они прилетели. Так что мне уже не нужен был мастер, не нужен учитель, потому что я сам учитель. Для себя и Мартюши. Естественно, я это говорю с долей шутки, но и с долей серьезного. Мне уже никто не нужен на самом деле. Я иду своей тропой, понимаешь? Моя тропа меня доведёт, я в неё верю.

Почему ты не любишь давать интервью?

Всё, что я хотел сказать, я написал в своих книгах. Одно из главных слов в моей жизни – "тропа". Тропа - это то, что ты сам вытаптываешь. Это лучше всего видно, например, в тундре, когда идешь по серебряному ягелю - этот след остаётся на 40 лет. Павел Федотов, русский художник XIX века, который закончил жизнь в сумасшедшем доме, написал слова, которые я поставил эпиграфом к своей последней книге: «Окна художника должны выходить на север». Потому что тогда ты смотришь из тени. Солнце за тобой, солнце освещает весь мир, а ты сидишь как бы в тени.
Какие у тебя сейчас стимулы к творчеству?

Я сейчас пишу для дочери. Очень чётко запечатляю не только свою мысль и переживания, но чтобы она могла потом вернуться и прочитать мой путь. Об этом мне интересно говорить. О себе говорить это уже как бы даже в какой-то мере пошло, потому что сейчас все хотят говорить о том, как я был в "Солидарности», как это было хорошо, что я сидел в тюрьме, получил такой-то орден и так далее. Это для меня пошло. А дочка - это интересно, сейчас она переходит из детства в подростковый период. Я пишу об этом в своей последней книге. И о переходе мужика в старика. Понимаешь, Марта - главная книга моей жизни. А то, что я сейчас пишу, это примечание к ее жизни. И все прочие данные это как бы глоссарии. Я и Наташа ее сделали такой, какая она есть. Поэтому можно оценивать мою жизнь по ней.

У тебя есть любимые или, так скажем, важные для тебя авторы?

Все, что после Гомера, то уже пост-литература. Чем отличается Гомер от Вергилия? Герой Гомера встал на грани мира мёртвых и духи мёртвых выходили к нему. Он сам как живой не мог войти в мир мёртвых. А что делает Вергилий? Его герой входит и начинает описывать мир мёртвых. Это уже выдумка. Есть граница, где надо остановиться. Вообще, так как я считаю, литература, писание, слово, оно должно обозначать границу того, чего нельзя сказать. Не говорить о том, о чём нельзя говорить, но подвести читателя к границе, за которой молчание. И чем ближе ты подойдёшь к этой границе, тем у читателя больше шансов вообразить или почувствовать описываемое. Потому я, например, против иллюстрации, против фотографий, потому что это уже переход за грани.

Я стою на границе. Это хорошо выразил Людвиг Витгенштейн, один из философов языка: "Граница моего языка обозначает границу моего мира". Но ты еще возьми во внимание то, что я сейчас в таком возрасте, когда уже готовлюсь к переходу в другой мир. 70-летие для древних греков означало конец жизни. Сейчас, естественно, медицина удлиняет жизнь, но удлиняет маразм, а не жизнь по-настоящему. По-настоящему для меня 70 лет – это всё, граница. И тем более, я вижу, поворачиваясь назад, что это всё ни к чему, потому что важно, что там, а не что здесь. Это может мрачно, я понимаю.

Когда меня спрашивают, когда будет следующая книга, то я думаю: "А зачем?". Подожди, ну, Гомер, ну, ладно, оставим Гомера... Сервантес одну книгу написал. Я написал восемь. Зачем мне девять написать, или десять, или пятнадцать?

Кто читает сейчас, скажем, Дежавина, кроме специалистов? А это был важный поэт. А Баратынского? Тютчева? Григорьева? Ну Пушкина в школе проходят. Читают ли сейчас Пушкина? Нет. Читают Джона Брауна или других, новинки, то, что модно.

Я встретил шамана-индейца на севере Канады. И он мне сказал, что Восток - это детство, Юг - это молодость, Запад - это зрелость, а Север - старость и смерть.

Я сейчас уже почти не пишу. Столько книг ещё осталось, что я боюсь не успеть всё прочитать.
Как считаешь, у тебя философское отношение к жизни?

Ничего общего с философией. Одна из фраз, прочитанная, звучит «ходи». Каждый день ходи, шагай, пока ещё можешь ходить. Дыши, пока ещё можешь дышать. Живи сейчас. Сегодня и сейчас с постоянным пониманием, что это может закончиться. Что это закончится скоро.

Когда мы поселились здесь, в Кондобережной, было пусто, тихо, сейчас глэмпинги, кемпинги... Марта любит одиночество и тишину. Мне кажется, что мир идёт в другую сторону. Но это как бы, страдания старика, я не хочу этого.

Как в тебе соединяются бродяга и отношение к дому, как к чему-то сакральному, крайне важному?

Для меня этот дом - тоже путешествие, тут очень много деталей, разных штук, которые я провозил из разных стран. Получается, что я бродяга-улитка, у которого дом всегда с собой.

В этом доме родилась Мартуша, здесь прошла первая её зима. Это её родной дом. У меня нет родного дома, потому что дом, где я родился, бабушка продала. Здесь Мартуша, представь себе, складывала цветные журналы «Культура», как кубики. Здесь кошки через трубу входили. Здесь очень много было такого магического. Я уговаривал Наташу продать этот дом, потому что он уже был в тягость, а не в удовольствие. Но мне было и жалко его продавать. Пока Мартуша сюда приезжает, пока для нее это важно, пусть будет.

Для кого ты писал "Лето с Клюевым»?

Для себя. Вообще все, что я писал до недавнего, это больше было как игра. Есть два понятия игры. Можно играть в покер, а можно в бисер. Смысл жизни – это работа. Но работа должна быть как игра. Игра должна давать удовольствие. Мне большее удовольствие дает читание, чем писание. Я уже не чувствую этой игры в бисер. Я очень люблю эту книгу Гессе и мне нравится это понятие “игра в бисер”. Но это чуть-чуть напоминает онанизм, мастурбацию. Игра сама для себя, не для кого-то, только для себя. Игра серьёзная, а жизнь не серьёзная, а вместе они целое.
Ты недавно говорил, что хотел бы в попутешествовать в доме на колесах. Это был минутный порыв?

Честно говоря, мне сейчас в любом месте, где я нахожусь, хорошо, в смысле, что мне не хочется вообще уже ничего. Менять что-то, ехать куда-то... Знаешь, сейчас мы будем ехать опять в Европу через Калининград, мучиться в этих аэропортах, в этих очередях, в этих визах. Мне хочется уже спокойствия, книжки, кофе или там чая. Это может быть грустно, но...

Но все-таки вот иногда вдруг кажется, что сел бы и поехал. Это как фантомные боли. Я уже в таком возрасте, что мне нужен какой-то минимум удобства. Я уже здесь не мог бы зимовать, потому что это кошмар. А тогда было в кайф: прорубь делать, рубить дрова, носить, и об этом я писал. А ещё это ведь была неожиданность, это же было каждый раз открытие, ты не знал, как эта зима произойдёт.

Сейчас мне, честно говоря, интересен переход на ту сторону. И я заворожен, но не смертью, а самим переходом. И я бы хотел, чтобы в тот момент, когда я буду уходить, со мной были Мартуша и Наташа.

Ты думал о том, как тебя будут хоронить?

Если я напишу ещё какую-нибудь книгу, то она будет называться «Домовина». «Домовина» — это в старословянском - «гроб». Моя последняя книга должна быть моей могилой, моим гробом.В сербском языке “домовина” – это “отчизна”, как ни странно. Отчизна – это место, откуда мы пришли и куда возвращаемся. Поэтому для меня очень важно, где я буду похоронен. Я долгое время хотел бы быть похороненным под порогом своего дома. Тут, в Кондобережской. Но я ещё этого не решил. В Польше я нашел небольшую деревню, где есть кладбище, на котором похоронены все мои предки. Перед войной мои предки жили в деревне Казаки на Волыне, недалеко от Львова. Это была единственная деревня, которая устояла от бандеровцев. И потом вся деревня переехала на новое место в Польшу.
Там я в первый раз увидел, что в каждой второй могиле похоронены Вильки. Я договорился с главой деревни, что и меня там похоронят. Мы нашли место, сфотографировали его. Все это очень важно. Но я ещё пока не решил, где будет моя могила.
Но в идеале ты бы хотел, чтобы было место, куда могла бы прийти Марта?

Мы купили дом в Польше, в горах. Это удивительное место, удивительные горы. Я там жил, когда еще был молодым, хиппи. Мы там думали сделать коммуну, и потом каждый раз, когда я был разочарован политикой, у меня была как мысль уехать в эти горы и выращивать там овец. Там мы купили дом с каменным подвалом в скале. В нем очень хорошо вино держать. И там, возможно, могла бы стоять урна с моим прахом. Это ещё одно место, куда и Марта может приехать и жить даже. Урна никому не мешает.
Уход, уход, уход. Я его режиссирую, естественно, я хочу его... Да, да, да, потому что я считаю, что это завершение, как бы, книги моей жизни. Это моя книга, это как бы последняя точка. И можно испортить ее, оказавшись в больнице, под капельницами или беспамятстве. Для меня очень важно не испортить этого последнего момента, а наоборот сделать красивую кляксу в финале.

У тебя изменилось понятие свободы?

Нет, когда я слушаю мир, это даёт мне свободу от своего эго. Эго – это плен. Если ты хочешь реализовать своё, то это - эго. Если ты пустой, тогда в тебя входит весь мир. Я свободный, не связанный ни деньгами, ни профессией, ни позицией в мире. Я - бродяга. Единственное, что меня держит, - книги.
А если вдруг Марта начнёт писать?

Я за, потому что я хочу, чтобы её работа была игрой, чтобы было удовольствие. Я абсолютно не хотел бы, чтобы она работала на почте или в магазине. Это для меня кошмар.


События
Made on
Tilda